Источники: газета "Форвертс" на рус.яз., №341, 7-13 июня 2002 года;
judaica.kiev.ua
Лариса Розина
"ШАГАЛ В ЮБКЕ" (О ПОЭТЕССЕ РАХИЛЬ БАУМВОЛЬ)
На земле, где всегда война, Ночи созданы не для сна. Ночью сердце - кровавый ком - По дорогам бежит босиком, По дорогам мчит колесом. Ни вздремнуть, ни забыться сном.
Автор этих горестных и, увы, сейчас актуальных строк - замечательная поэтесса, переводица, лингвист Рахиль Баумволь - около тридцати лет, до своей смерти в июне 2000 года, прожила в Иерусалиме. Ее вклад в идишскую, русскую и мировую культуру неоценим. В Европе, США, Австралии ее стихи печатают на идише и в переводах. Во Франции ей посвящена отдельная статья в Литературной энциклопедии. Ее портрет работы Фалька находится в Третьяковской галерее. С ней дружили Мария Петровых и Самуил Галкин, Роберт Фальк и Моисей Кульбак, Владимир Глоцер и Владимир Буковский. Ее высоко ценила Анна Ахматова, которая, по свидетельству Лидии Чуковской, называла ее "Шагалом в юбке".
Рахиль Баумволь писала на идише и по-русски. Стихи, написанные по-еврейски, переводили Анна Ахматова и Мария Петровых, Самуил Маршак и Наум Коржавин, Рувим Моран и Александр Кочетков. Она и сама переводила их: "Мне было очень легко переводить свои стихи,
потому что я могла относиться к автору безжалостно".
У Баумволь своя неповторимая интонация. Каждый поэт обречен на муки неравной борьбы со своими предшественниками. Вечные избитые темы: жизнь, смерть, любовь, природа - возможно ли сказать о них по-новому? При чтении стихов Баумволь кажется, что эта коллизия ей неведома. Понимаешь (как же иначе?), что и у нее были груды черновиков и десятки зачеркнутых слов, но поверить в это невозможно. Ее стихи органичны и оригинальны, они как будто сами рождаются в ее душе, как печаль или радость.
Стихотворение "Осенний день", простое и совершенно понятное на первый взгляд, поражает богатством внутреннего мира: Лесок и поле - словно на ладони.
Все, все дорожки до конца ясны.
И есть полоска там, на небосклоне,
Прибереженная еще с весны. На простеньком листе, сама простая,
Повисла капля, душу бередя.
Готовая замерзнуть и растаять,
Пригодная для снега и дождя.
О чем это стихотворение, являющее собой чудесный сплав метафоричности с конкретностью? Только ли об осеннем пейзаже? Или еще о душе поэта, о глубокой сопричастности природе, отзывчивости на впечатления бытия и способности преобразовать все многообразие этих впечатлений в свой внутренний мир? Таким же обманчиво простым оказывается стихотворение "Морозное утро". Нас вновь поражает синтез метафоричности и реальности, постоянная готовность брать уроки у окружающего мира:
Глядя на этот замерзший дымок,
Я набредаю на несколько строк.
В стихах Рахили Баумволь нет ни одного затертого, затасканного слова.
От тоски по тебе
Оголилась, как провод, душа.
От тоски по тебе
Запеклась, почернела любовь.
И от этой тоски
Я еще никуда не ушла,
Что ни мысль о тебе -
То к виску устремленная кровь.
Здесь чувство не обозначено, а дано. Слышишь биение живого сердца и поэтому веришь каждому слову.
Стихи Рахили Баумволь поражают своим мастерством. Стилистика, лексика, синтаксис, звукопись - все свежо, неизбито и незабываемо. Эти хлесткие мосты тире // Через реки русского глагола
("Марине Цветаевой") Затопив пороги всех бессонниц,
Разлилась могуче Сон-река,
В лодочке твоей большой ладони
В путь отправилась моя щека...
Стихи Баумволь лишены сомнительного подтекста, зауми и невнятицы, они - "словно на ладони". Но ясность не означает упрощенность или прямолинейность. Поэт пишет так, чтобы читатель "всё понял и сердца не напряг", в то же время оставляя ему простор для сотворчества. Умение быть понятным и одновременно глубоким, делать читателя своим соавтором - дар нечастый.
Родилась Рахиль Баумволь в Одессе 4 марта 1914 года и была ровесницей века - не календарного, а "настоящего", как сказано у Ахматовой. Ее жизнь пришлась на "ассирийское столетие", и судьба ее сложилась соответственно. Она всегда шла нелегким путем, который в те страшные выморочные годы мог запросто привести "в никуда и никогда". Ей приходилось плыть против течения: в условиях, когда многие писатели-евреи искренне считали, что единственный выход для евреев в диаспоре - полная ассимиляция, когда еврейство воспринималось как клеймо, а еврейские имена и фамилии казались неблагозвучными и неэстетичными, Рахиль Баумволь самоопределилась как еврейский поэт, кровно связанный со своим народом и своим языком.
Как говорят, я родилась в сорочке,
И та сорочка - мой родной язык.
Не принимая правил навязываемой ей сомнительной игры ("Сулили злато, а не только снедь, // Чтоб шубу согласилась я надеть, // Чтобы отдать сорочку согласилась"), она неизменно отстаивала свою национальную идентичность, свои древние корни, свое прекрасное библейское имя:
Но на книгах - моих творениях,
Нарушая обложек стиль,
Появлялось оно тем не менее,
Мое полное имя Рахиль.
Она выстрадала горькое право сказать: "Я плоть и кровь // Народа моего // Хулимого, гонимого, // Хлебнувшего всего".
В СССР ее последние стихи на идише вышли в 1947 году. С тех пор ее, как и других еврейских авторов, перестали печатать. "Мой народ, для кого я пою, // Разве знает он песню мою?" - говорит она в посвященном Анне Ахматовой стихотворении "Прогулка".
В конце 40-х годов Баумволь стала писать и по-русски. К счастью, музам неведом антисемитизм, и муза русской поэзии диктовала ей не менее завораживающие стихи, чем идишская муза. Нет, она не стала culture schizophrenic, как называют англичане человека, оказавшегося жертвой двухкультурья, она естественно и свободно существовала в обеих культурах, в двух языковых стихиях, как и ее старший и младший современники - Владимир Набоков и Иосиф Бродский.
Теперь она могла бы говорить со своим читателем без посредников, ведь настоящая поэзия непереводима, и даже самый лучший перевод - всего лишь намек на чудо оригинала. Но и на русском языке ее стихи стали выходить только в конце 50-х годов. Об этом - стихотворение "К моему читателю":
Не слышал меня ты не дни,
А годы. Но был терпеливым.
В разрыве меня не вини,
И не было это разрывом.
.............................................
Напев нестихающий мой
Ключом пробивался сквозь скалы.
В 60-е годы это стихотворение в переводе Р.Морана читалось на литературном вечере в Москве. Когда были произнесены строки "Кто нас разлучил, чтобы ты // Забыл мое слово и имя? // Кто нашей хотел немоты // И сделал обоих седыми?" - весь зал встал.
Забрезжившая было в хрущевскую оттепель надежда на ослабление идеологического пресса, на возможную встречу с идишским читателем не осуществилась. Тогда и появилось горестное "Подмосковье".
Знаю я, как вымерзают почки,
Как морозом обжигает строчки,
Как сшибает зимний ветер с ног
В оттепель поверивший цветок.
Даже на русском языке ее стихи почти не печатались. В них не было ни сервилизма, ни ура-патриотизма. Они никогда не писались на тему. В годы всеобщего ора, когда поэзией называли нечто грохочущее на стадионах и площадях, ворожба ее лирики и жесткая правда сатиры были не ко двору. Кому нужны были стихи о повисшей на листе дождевой капле? О казенных похоронах Фриды Вигдоровой с пустыми речами тупых чиновников? Но в "Детгизе", где неусыпный идеологический контроль был не столь силен, начали выходить ее сказки. Мудрые и наивные, лукавые и смешные, эти дивные миниатюры и взрослыми читателями воспринимались в то затхлое время, как глоток кислорода: Заяц прибежал к старому зубру.
- Спасите, я пропал! Лиса пронюхала, где моя нора. Вернусь домой - она меня сцапает. Останусь на ночь в лесу - загрызут волки. Что делать?! Уже темнеет, а мне переночевать негде...
- Приходи завтра, - ответил старый зубр, - и мы обязательно что-нибудь придумаем .
В начале 70-х Рахили Баумволь вместе с группой еврейских писателей, в которую входил и ее муж, известный идишский поэт Зиновий Телесин, удалось добиться разрешения на выезд в Израиль. Там она получила заслуженное признание. Была награждена несколькими литературными премиями. Опубликовала 15 книг. Блестяще перевела на русский язык роман Башевиса-Зингера "Раб". Среди ее книг - серьезная лингвистическая работа: лексикологическое исследование идишских идиом. Над этой книгой Рахиль работала около 4 лет, анализируя, сопоставляя, придумывая смешные сценки и остроумные диалоги для объяснения той или иной идиомы, ее изюминки. Труд этот стал настольной книгой идишских литераторов и любителей идиша во многих странах. Эта работа Рахили Баумволь - ее признание в любви к мамэ-лошн, ее ответ тем, кто относится к нему, как к одряхлевшему прадедушке, на которого безжалостные правнуки взирают, мягко говоря, с равнодушным недоумением, не желая признавать с ним родства и полагая, что чем раньше он отправится на тот свет и будет позабыт, тем лучше. Не с этим ли всю жизнь боролась Рахиль Баумволь? Ведь иметь идиш родным языком для нее означало "родиться в рубашке". Ведь она завещала:
Я одного хочу: в мой смертный час,
Когда запнусь я на последней строчке,
Меня вы схороните в той сорочке,
В которой я когда-то родилась.
Стихи Рахили Баумволь читаются со светлым чувством, даже печальные, даже горькие. Они рождены любовью к жизни "Со всей ее радостью, горем, тревогой // С ее бездорожьем, распутьем, объездами, // С крутыми витками, с мостками над безднами, // С ее тупиками, с ее перекрестками, // С пареньями взлетов, с паденьями жесткими..." Еще в детстве ощутив ужас бытия (у нее на глазах убили отца, а ее, шестилетнюю, сбросили с поезда), она тем не менее знала: и в трагическом мире есть красота, есть счастье. Счастье писать стихи, смотреть в глаза любимому, ходить по траве, видеть звезды, "вбирать в себя воздух и свет". "Мне повезло! Как только я проснулась, // Я утро увидала..." - 1962 год. "Я как щенок обнюхивала жизнь, // То льнула к ней, то ей навстречу мчалась..." - конец 80-х. "Подумать только! Я на свет // В конце концов явилась! // Впервые за мильярды лет // Оказана мне милость. // И вот впервые мну траву, // И воздух пью впервые..." - 1999 год (!).
Но в последних стихах преобладают трагические ноты. "Утешение и печаль" названа книга на идише, вышедшая в Иерусалиме в 1998 г. "Пред грозным ликом старости своей" озаглавлен цикл стихов, опубликованных в апрельском номере московского "Нового мира" за 2000 год.
Конец ее жизненного пути был тяжек. Немощная, беспомощная, полуглухая, мучимая одышкой и постоянными болями, она с трудом передвигалась по квартире, говорила еле слышно и не всегда внятно, но оставалась при этом сильной духом, талантом и разумом. Дарование ее не оскудевало до последних дней.
80 лет длился творческий путь Рахили Баумволь: с шестилетнего возраста и до гробовой доски. Сколько громких поэтических имен кануло за эти годы в Лету! А к поэзии Рахили Баумволь мы вновь и вновь будем возвращаться в часы раздумий о сущности жизни. Она не наставляла, не проповедовала, не призывала, но когда пытаешься понять, зачем человек появляется на свет и почему он умирает, хочется раскрыть книгу ее стихов. Они дают надежду.
ИЗ НЕНАПЕЧАТАННОГО
* * *
Подумать только! Я на свет
В конце концов явилась!
Впервые за мильярды лет
Оказана мне милость.
И вот впервые мну траву,
И воздух пью впервые,
И вас в свидетели зову -
Вы тоже ведь - живые!
УМЕРШИЕ ДРУЗЬЯ
Нет их больше! В могилу сошли...
Я стараюсь не ныть, быть мужчиною.
Годовщинами их, как щетиною,
Дни мои до бровей обросли.
Их отсутствия злой пустотой
Мои ночи насквозь изрешечены.
В мою память они все вколочены,
И в крови у меня - их настой.
ВЕЧЕРНИЙ ИЕРУСАЛИМ
Посмотрите глазами олим
На вечерний Иерусалим...
Он лежит на холмах и долинах,
Как на темных верблюжьих спинах,
Ковром огней золотистых,
Изумрудных и аметистовых.
Где камней нависают груды,
Там стоят во весь рост верблюды.
Где простерлись в низинах тени,
Там верблюды легли на колени.
Чуть качают горбами верблюды,
Чуть дрожат жемчуга, изумруды...
ХОЛМЫ ИЗРАИЛЯ
Усечения, усечения,
Словно строки, бегут по холмам.
Это книга раскрыта для чтения,
Лишь местами доступная нам.
Не дошел еще смысл великий,
Что упрятан столетьями в ней.
Мы еще недостаточно вникли
В сложный синтаксис этих камней.
ИЕРУСАЛИМ ПОСЛЕ БУРИ
Иерусалим посолен снегом.
Был град. И тем не менее
По склонам золотисто-пегим
Бегут ручьи весенние.
И каждая стена, обтаяв,
Стеною плача сделалась,
И каждая скамья простая -
Скульптура черно-белая.
Вчера еще метель кружила,
Земля была что месиво.
Сегодня солнце засветило,
И птицам снова весело.
Неким птичьим царством управлял гусь. Это был очень злой гусь. Особенно от него доставалось лебедям. Он велел безжалостно истреблять их за то, что у них чересчур выгнутые шеи.
- Что это там за шеи с выкрутасами?! - шипел он. - Свернуть их!
Но наступили новые времена, и плохого гуся сменил гусь хороший.
- Хорош гусь! - говорили про него, - он и не думает сворачивать шеи лебедям. Он велит терпеливо выпрямлять их. Только и всего.
СЕРНА И ТИГР
Серна сказала про тигра, что он кровопийца, и ее отдали под суд. Обвинялась она в том, что своим быстрым бегом поднимала ветер, который сдувал с листвы божьих коровок.
- Мы никому не позволим обижать наших божьих коровок! - гремел волк-прокурор.
ЛЕВ-ЛИБЕРАЛ
Заяц обвинялся в том, что перебежал тропку в лесу в неположенном месте. Приговор звериного суда гласил:
"Зайца убить, выпотрошить и зажарить". Заяц подал апелляцию. Лев-либерал вычеркнул в приговоре это мерзкое слово "убить", после чего зайца живьем выпотрошили и зажарили.
К ВЕЧЕРУ
Какое-то начальственное насекомое в один прекрасный день запретило бабочкам-однодневкам летать. Всполошился тут крылатый народ.
- Летать запретить?! Это еще что такое!
К вечеру запрет был отменен. Ну и обрадовались все. Добились все же своего.
Добились, верно, но бабочкам-однодневкам так и не пришлось летать. К тому времени, когда отменили приказ, их день уже кончился.
Судьбе я однажды вопрос задала,
Что сталось, что даже она не смогла
От счастья хоть крошечку мне подарить...
При том, что, в ком ловкость, сноровка и прыть,
Те счастливы досыта! - "Ешь - не хочу..."
А я... Хоть бы горстку удачи прошу.
Смеётся, хохочет судьба мне в ответ:
- Кто видел довольных судьбою? - Их нет.
Ведь те даже, те, у кого всё о-кей,
Не знают совсем об удаче своей!
- Ай, брось! Дай мне счастья - судьбе говорю
И дерзко ей прямо в глаза я смотрю.
- И ты недовольна... Не стыдно ль тебе?
Упреки и вызов бросаешь судьбе...
Стихи сочинять - разве не благодать?
Тебе лучше виллу роскошную дать
С фонтаном, и садом, и сторожем-псом?..
- Оставь! Не прошу больше я ни о чём!
Мне сад ни к чему, вилла мне не нужна.
Прости, виновата во всём я сама.
О, как пред тобой мне вину искупить,
Не знаю. Однако хочу попросить:
Представь - разговор наш, упрёки мои
Как если б не слышали уши твои...
ЧУДО ЧУДЕС
На песни потратила жизнь я свою
И стала от этого только богаче.
Дивиться я этому не устаю,
И разве кто скажет мне, что это значит...
Сквозь муки и грусть моё сердце растёт.
Глубокая боль его тонко шлифует.
И жду я того, что вовек не придёт...
Да жизнь и судьбу не хочу я иную.
Я жизнь на стихи разменяла, всю жизнь. Но спроси у меня, что есть стих, что есть песня?
Не лава, что может в момент ослепить?
Иль зелье, что всех других зельев чудесней?
ЕВРЕЙСКАЯ МУЗЫКА
О, квинты печальные в песнях еврейских...
От нижних регистров до нот самых верхних
Еврейских изломанных судеб вы эхо.
В вас горечь утрат и страдания века...
От каждого всхлипа форшлага сдаётся –
Вот сердце оттает, душа встрепенётся...
Минор грусть мелодии усугубляет,
На струнах души грусть он плавно качает
На нитях хрустальных, на хрупких и тонких.
Ах, не оборвётся напев нежный, звонкий! –
Ведь в жизни еврейской печаль да тоска
Предела не знают века да века...
Минск. Угловой дом на Интернациональной. Наверху - редакция еврейской газеты "Октябрь", внизу - редакция журнала "Штерн". Здесь можно встретить Изи Харика, Зелика Аксельрода. Здесь бывают Гирш Каменецкий, Эля Каган, Лейб Талалай. Сегодня никого из них нет в живых. Здесь я познакомилась с Мойше Кульбаком. И вот перед моим внутренним взором - воображаемая картина вне места и времени. Мне слышатся голоса. Моисей Кульбак:
- Элинька, расскажи про Отечественную войну. Ты ведь удостоишься чести принять участие в ней.
Эля Каган:
- На этой войне я погибну, я плохой вояка. Подумаешь! Невелика потеря. Расскажите лучше, Мойше, как вас не станет. Еврейской литературе это небезразлично.
Кульбак:
- Оставь, Элинька! Когда страна не хочет, чтоб об этом знали, какой смысл рассказывать? Вот закончу перевод "Ревизора" и (как бы сам себе) пойду в тюрьму...
Изи Харик (характерно откашливаясь):
- Почему тюрьма, что за чушь? Мойше, вы мрачный пессимист! Гирш, что ты скажешь?
Гирш Каменецкий (зябко потирая руки и застенчиво улыбаясь):
- В наше время ничего нельзя знать определенно...
Зелик Аксельрод (иронически-торжественным фальцетом):
- Вот придет член партии Кацович и все нам разъяснит.
Кульбак (отгородившись газетой "Октябрь" и как бы читая вслух):
- Ждать осталось недолго... Общий испуг.
- Ждать чего? Что вы хотите сказать?! На еврейскую улицу опустился мрак.
В действительности же тогда никто еще ничего не знал. В уютном белорусско-еврейском Минске жила и творила большая группа идишских писателей и других деятелей культуры.
Я приехала в Минск в 1935 году. Еще не было вокзала. Вместо него посреди маленькой площади жидким заборчиком было отгорожено круглое пространство, как в детском саду. Там куры копались в песке, и петух нарушал провинциальную тишину своим "кукареку". Было раннее утро. В те годы Минск был полусонным не только утром. Но еврейская жизнь здесь кипела. Выходили еврейский литературный журнал, три газеты. Было еврейское отделение при "Белгослите", а также при университете. Была еврейская секция при Союзе писателей, еврейский театр, еврейский техникум. Регулярно проводились различные вечера и лекции - всего не перечислить.
Командировали в Минск меня и Зяму Телесина по окончании еврейского отделения литфакультета Московского второго университета (2-й МГПИ). В Минск, в еврейский Минск мы стремились.
И вот перед нами Кульбак, о котором ходят легенды. В польском (в то время) Вильно, из которого он недавно решил перебраться в Советский Союз, продавались открытки с его фотографией - так он был знаменит. В городе было много его учеников и поклонников. Его читал весь еврейский мир. И вот мы его видим воочию. У него мягкая улыбка и проницательный взгляд. Сочетаясь, они как бы говорят: "Ведь мы с вами знаем...", но никогда: "Я знаю". Он улыбается то лукаво, то задумчиво, с налетом грусти, то по-детски открыто и озорно. Его улыбка дышит мудростью. В ней одаренность, радость жизни. Радость, которая не приходит извне, а лучится изнутри.
Кульбак читает собравшимся еврейским писателям свой перевод "Ревизора".
Он держит на коленях своего сына Элиньку, который слушает отца с большим вниманием - он знает идиш. У себя дома, "на Комаровке", Кульбак, редактор моей новой книжки, читает мои стихи вслух - также для Элиньки, и тот слушает, подперев голову кулачками.
Однажды я прихожу к ним и вижу на руках его жены Жени маленькую дочку, повязанную белой косыночкой. Годами позже Женя вспоминала провидческие слова мужа в ответ на ее сомнение, не слишком ли поздно она родила второго ребенка. Кульбак, подумав, сказал:
- Кто знает, может, как раз этот ребенок принесет нам счастье? Всякое бывает...
Так оно и случится. Вскоре арестуют Кульбака и его жену. Детей Элю и Раю отправят в детские дома, а из детских домов их возьмет к себе Тоня, родная сестра Кульбака. Через несколько лет, когда Гитлер нападет на Советский Союз, она будет в отчаянии, что не смог ла забрать из детского сада маленькую Раю.
- Что я скажу Жене? Как посмотрю ей в глаза? - рыдала Тоня.
Но ей не пришлось
смотреть Жене в глаза. Тоня вместе со своей семьей, родителями и Элинькой, были расстреляны в белорусской деревне Лапичи Могилевской области начале 1942 года. Рая чудом уцелел Через девять лет когда Женя вышла на свободу, она нашла частицу своего утерянного счастья - одиннадцатилетнюю дочь Раю.
Но вернемся в середину тридцатых годов. Моисей Кульбак, этот большой писатель, иногда превращался в дитя. Помню, однажды в его доме на Комаровке вдруг потемнело. Хлынул дождь, а затем посыпал град. Кульбак выбегает из дома и возвращается с полными пригоршнями сверкающих шариков.
- Нет, вы только посмотрите! Видели ли вы когда-нибудь такое чудо?! - он высыпает градинки в подставленные мисочкой ладони Элиньки.
Но был и другой Кульбак - тонкий психолог. Он мог при случае в иносказательной Кульбаковской манере сказать человеку, что он о нем думает. И всегда попадал в точку. Однажды он встретил на бульваре писателя М.Т., который навязался проводить его. Разглагольствуя о том и о сем, рисуясь перед слушателем, тот вдруг сообщил, что подчас чувствует себя птицей. Кульбак, до того молчавший, отозвался:
- Да, вы-таки птица.
М.Т. польщен, а Кульбак продолжает:
- Между прочим, только что какая-то птичка наделала мне на шляпу и улетела как ни в чем не бывало... В вашей манере.
Не помню, кто был при этом, но уже назавтра все наши писатели знали об этой остроумной и точной характеристике. Как мы потешались!
Писательских собраний, на которых "высказываются", Кульбак избегал. А вот к нам, молодым, относился приветливо и внимательно.
Без снисходительности, которую, к сожалению, проявляли некоторые старшие писатели. Врожденная демократичность Кульбака была нам очень по душе.
К сожалению, я, в сущности, мало знала Кульбака. Мешала разница в масштабе и возрасте, хотя Кульбак никогда не давал это почувствовать. Но когда я прочитала его замечательную повесть "Зелменяне", особенно когда я стала переводить ее на русский, у меня укрепилось чувство, что я узнаю его все лучше и лучше. Раньше мне доводилось переводить и других писателей, но такого чувства я не испытывала. И я поняла, почему. Чуть ли не в каждой строке Кульбака - мягкий мудрый свет Кульбаковской личности. У него особенный юмор. В нем одновременно ирония и доброта, бесконечная доброта к своим персонажам, не мешающая, однако, видеть подчас их комичность и нелепость, даже отсталость и тупость. Он смотрит на них, как отец - на глупость и несуразность своих детей. Моисей Кульбак изображает "своих" людей с удивительной мягкостью и заставляет читателя полюбить этих огрубелых евреев.
Разве не трогательна здоровенная деваха Хаеле, которая ночью в метель ждет на улице "жениха" и так бы прождала до утра, если бы отец не вспомнил о ней и не "привел ее еле живую домой"? Как не полюбить Иче-портного, который, садясь за свою швейную машинку в первый раз при электрическом свете, не может смириться с тем, что на привычном месте нет его тени, которую прежде отбрасывал свет керосиновой лампы? Или брат его, мечтатель и "философ", который сооружает деревянную лапку для хромой курицы. А разве не прелесть еврейский милиционер Вера, который так "густо" молчит, что "вымалчивает камни"? И еще, и еще - милые и живые образы, так что начинает казаться, будто ты их уже знал когда-то и теперь вспоминаешь.
Да, так оно и получается. Потому что Моисей Кульбак обращается к памяти народа. Его образы крепко связаны с нами. Это наши мудрецы, наши дураки, наши евреи в недалеком прошлом. Сегодня они и слышать не хотят об электричестве, а завтра им уже недостаточно светло, и они подозревают, что им "отправляют худшее электричество - то, которое остается на дне котла".
Сочно и ядрено показывает Кульбак драку братьев. И здесь он находит место для юмора. Перед дракой "женщины потихоньку пустились по двору - убирать из-под рук все колья и камни". А разъяренные мужчины - у них "выпятились красные затылки" - готовы, как разбушевавшиеся быки, разорвать друг друга на части из-за ерунды, не стоящей ломаного гроша. Вот какие они, эти зелменяне!
В своих прекрасных стихах о Белоруссии, в удивительной поэме "Буня и Бера" Кульбак воздвиг памятник простому еврею, человеку из народа, памятник его трагикомическим попыткам приспособиться к новой действительности.
Моисей Кульбак сам из этой среды. Он отлично знает сморгонских евреев - кожевников, лесников, плотогонов, торговцев скотом и корчмарей. Он изображает их с лиризмом, раскрывает перед нами их добрые сердца, бьющиеся под их грубой одеждой. Кульбаку не надо было изучать эту среду - он дышал ею. Это были его братья, отцы и деды. Сам он, рафинированный интеллигент и тонкий психолог, живет в своих произведениях не только своей, но и их жизнями. Они ему понятны, близки и дороги.
Моисей Кульбак своим приездом в Советский Союз обрек себя на смерть. Но духовная его жизнь как бы продолжается, ибо книги его живут. И покуда будет жив еврейский народ, магия Кульбаковского слова будет оказывать свое действие.
Я прилагаю сохранившуюся у меня фотографию Кульбака. Таким я его помню. И мне слышится его голос:
"Рохл, как вам нравится эта физиономия? М-да... могла бы быть красивей. Но зато торчат уши! Хоть видно, что я зелменянин?"
И он улыбается своей неповторимой детской и в то же время мудрой улыбкой.