В ноябре 1938 года органами НКВД был арестован 63-летний виноградарь упраздненной крымской сельхозколонии Нехемия Бродецкий. Помимо вредительства ему инкриминировалась поддержка крымско-татарского областничества в сговоре с верхушкой мусульманского духовенства полуострова. Но рукопись сочиненного на идиш незадолго до ареста и расстрела стихотворения "Доброй ночи" сохранилась в тайнике московской квартиры.
По техническим причинам мы приводим только подстрочный перевод стихотворения на русский язык, опубликованный Александром Коном в интернетовском журнале "Еврейская cтарина".
Нехемия Бродецкий
ДОБРОЙ НОЧИ, ЕВРОПА
Доброй ночи, Европа,
время нам распрощаться.
Дверь занавесил заплатанным
долгополым халатом,
иду малой скоростью в гетто, сам того захотел,
и дошел бы, если бы, если бы.
На ровных тропках апостаты - горите в аду.
Хвала хромому, паскудному, неотступному существованию отщепенцев,
а тебе - мое проклятие,
и своим культурам трефным передай, не забудь,
от меня, из подвала, с прибавочной дырочкой в черепе.
В пыли и во прахе сижу, агроном с подтяжками, старикашка,
земельный благоустроитель,
от страха немытый, не доползу до ванной,
вдруг в тот момент и возьмут, то-то потеха,
мыло, текущее из подмышек, губкой смахиваю на полочки,
осколки, обрезанная морковка висит, дед шевелись по дороге домоешься,
виноградарь под лозами, доработался.
Правду глаголете, курносые, корноухие,
возвертайтесь, как возьмете, в казармы,
Россия чтобы не стояла пустой,
солдатская, оберните в портянку, озябнет,
холодно будет слопать меня криворотым, каши просящим сапогом.
Барак, мясная казарма, штык и шпицрутен,
баба рыхлая сладкая из ведра плеснула помои,
птица селезень на пруду, подсолнух, дядя дай семечек,
под шинелью не чешет на безволосом, крестьянском?
Крымская зелень и синь, винные ягоды.
У меня медвежья болезнь, а до этого был запор.
Россия пустая, служивые, пока вы на задании,
Но к убивце нет упрека, наша мать не со зла,
всех под гребенку, татарина,
хала-бала-бисмилла, ой-вэй-жида
и кацапа с намоленным троеперстием кукиша,
всех любит, просит покушать за здоровье свое пеклеванного хлеба.
Избирательный, исключающий Запад,
Европа, Европа.
Бюргер, свиная сосиска; кельнер, еще одно сальное кушанье,
вор Амалек, жрут и сосут.
Скисла желейная демократия, испарились припарки симпатий,
каштановый бидермайер,
галерея картин, замок зубчатый и стрельчатый, лаборатория -
лабалатория, сквозь идиш по-русски,
поезд беспаспортно мчит из Базеля в Мюнхен,
где гамбургская Штеффи в табачном ларьке,
аптекарски взвесив кисет,
дома расстелет постельку и утром смелет кофейные зерна,
пуховый тополь в саду, сама пуховая,
без румян напудренная
в цвет омытой дождем черепицы,
и косынка из газа возложена на плеча,
так было, память не изменяет с другой.
Теперь маршевый молодец и фройляйн
В кровати вскидываются вертикальным приветствием.
Европа, освободившаяся от нас на айн-цвай,
и французы, как пить дать, сдадут.
Потерпи, золотая, всего ничего, етта, барин, совсем ничаво.
Две тысячи двести шестнадцать университетов,
докторам медицины и философии посвящается,
кладите младенцев от расовых случек в страницы критических критик.
В гетто, назад,
к моему керосину, теням парафиновым,
желтому октябрю в законнических фолиантах,
к зажженной свече и булке субботней, витой.
Чобан-Заде однажды в Крыму,
когда сытые жизнью валялись на виноградниках, -
курчавилась теплая пена блаженства,
тени прямые,
беременили синие ягоды
и гексаметрический, на вдохе и выдохе ветерок,
заглушая кузнечный цех насекомых,
тянул издали баржу степи на воздушном канате, горячие травы, полынь вещую,
греческие кипенные надувал паруса-небеса, -
Чобан-Заде, заплевав папироску, предсказывал:
день придет, серый, свинца наглотавшийся,
с рыбьим осклизлым исподом,
и ваш брат изгрызет себя в западне,
локти съест от бессилия.
Здесь похватают, как всех, как меня, там - наособицу, специально.
Оставайся, Нехемия, на конференции в Амстердаме,
мышеловка захлопнется,
откусанной головой будешь дожевывать ломтик;
а то с месячишко помыкаешься
и в беженской квоте третьим
тюремно-палубным классом за океан, жив Океан,
все лучше, чем с этими... этих...
смахнул он червей с порхнувших по-фортепьянному пальцев.
Я заспорил, тотчас поверив ему,
филолог, венгерско-татарский трибун
баррикад, мечтатель вселенских коммуникаций,
коминтерновец, ласковый иезуит
алфавитов всеобщности во храме
святого Иосифа, раскрошившего неугодные буквы, всю наборную кассу.
Где перебитые кости твои, пастырь ненужного люда?
Там же, где будут мои.
Поверив другу, его не послушался,
выругайся, Чобан, по-мадьярски,
сносно-ссылочным примечанием
к "Швейку", кайзерско-королевская
в национальном государстве германцев - полный аншлюс!
Европа, тебе мое проклятье,
Каким пунктом программы намечена наша смерть?
Из-за тебя скорчился в заиндевевшей щели,
захлебнись некрещеною кровью.
В гетто, назад, радость прихода плачет во мне,
буду надеяться, хотя Он и медлит.
Но они на пороге, чую истрепыхавшимися, явятся - сегодня.
Поздно мыться водой из металлической бляхи душа,
сводит живот, успеть бы со строчками.
Успеваю, уже на листках,
четким писарским почерком, в моей-то позиции, каково?
Все четыре - в тайник, за кафельной
плиткою в ванной,
указанию на тайник должно быть в тайнике.
Чемоданчик стоит, старый кожаный - собран.
Доброй ночи,
всем - доброй ночи.
1938
Форма и содержание этого стихотворения удивительно напоминают доаольно известное произведение классика еврейской поэзии в США Якова Глатштейна, написанное в апреле 1938 года. Рискну предположить, что Бродецкий был знаком со стихотворением Глатштейна и творчески обогатил его собственными мыслями и ассоциациями.
ДОБРОЙ НОЧИ, МИР
Доброй ночи, просторный мир.
Огромный зловонный мир.
Не ты, а я запахиваю ворота
Длинным халатом
С пылающей желтизной полоской.
Гордой поступью
По моей собственной воле
Иду я обратно в гетто.
Сотри, размажь все следы крещенья [гешмАдтэ].
Я валяюсь в твоем мусоре,
Восхваляю, восхваляю, восхваляю
Тебя, сгорбленная еврейская жизнь.
Бойкот [хЭрэм] твоим, мир,
Ритуально нечистым/некошерным [трЭйфэнэ] культурам.
Хотя всё опустошено, Пылюсь я в твоей пыли,
Печальная еврейская жизнь.
Свинский [хАзэриш] немец, враждебный лях,
Амалек-вор, страна пьянства и обжорства.
Аморфная демократия, с твоими холодными
Компрессами сочувствия.
Доброй ночи, электрически обнаглевший [цехУцпэтэ] мир.
Обратно к моему керосину, к тени сальной свечи,
К вечному октябрю (имеется в виду не революция, а осенняя погода. – Ш.Г.), к мелким звездам,
К моим кривым улицам, горбатым фонарям,
К моим священным книгам (в оригинале приводятся их названия. – Ш.Г.),
К (разбираемым в них) сложным проблемам [сУгьес],
К легкому языку идиш [Иврэ-тайч],
К закону, к глубокому замыслу, к долгу [хойв], к правоте,
Мир, я шагаю с радостью к тихой свече гетто.
Доброй ночи. Я плачУ тебе, мир, налог
В виде всех моих освободителей.
Забирай Иисусов Марксов, подавись их мужеством.
Побрызгайся каплей крови нашего "кровавого навета".
И есть у меня надежда, что, хотя Он (подразумевается Мессия. – Ш.Г.) задерживается,
Крепнет день ото дня мое ожидание:
Еще будут шуметь зеленые листья
На нашем дереве раскуроченном.
Я не нуждаюсь в утешении.
Я иду обратно к четырем Праматерям [дАлэд Амэс] (Саре, Ривке, Рахели, Лее)
От вагнеровской музыки идолов к народному напеву [нигн], бормотанию.
Я целую тебя, пораженная колтуном еврейская жизнь,
И плачу от радости встречи с тобою.
Другое стихотворение Я. Глатштейна - "Говори со мной на идиш" - и биографию поэта читайте здесь.