Пользовательского поиска
поиск по сайту и в Сети через Яндекс

1948 - ПРОДОЛЖЕНИЕ ХОЛОКОСТА?

Мирра Железнова одна из первых - наряду с Ильей Эренбургом и Василием Гроссманом - стала собирать материалы о жертвах Катастрофы и евреях - героях войны. Через ее кабинет ответственного секретаря газеты "Эйникайт", издававшейся Еврейским антифашистским комитетом, прошли десятки чудом спасшихся жертв Холокоста. Они несли свои рассказы о мужестве, свои беды и боль... 3а эту свою деятельность, которую, впрочем, сама Мирра Железнова считала святой обязанностью, она заплатила самую страшную цену.
О Мирре Железновой, ее трудах и трагической судьбе рассказывает ее дочь, известная журналистка Надежда Железнова.


Маму арестовали 4 апреля 1950 года в шесть вечера. За несколько дней до этого ей позвонил какой-то добрый знакомый (и одновременно - влиятельное лицо) из редакции "Литературной газеты" и предложил работу в отделе искусства, о деталях которой и решено было поговорить в тот вечер, когда стихнет редакционная суета: "Эдак в половине седьмого, идет?"
Это была великая удача - получить место в штате "Литературки" - после полутора лет бездействия или случайных публикаций с той поры, как в конце ноября 1948 года люди в серых шинелях и в штатском ворвались в здание Еврейского антифашистского комитета на Кропоткинской, 10 и, разгромив редакционные комнаты, растоптав сотни страниц рукописей, перевернув письменные столы, как и полагается при погроме, прекратили деятельность ЕАК.
Перечеркнув - по высшему государственному приказу - результаты семилетней борьбы самых авторитетных представителей российской еврейской интеллигенции середины XX века - с фашистской чумой, с ее эпидемией, унесшей шесть миллионов еврейских жизней в дни войны. Впрочем, тлеющая веками зараза ксенофобии, антисемитизма уже давала о себе знать и в разоренной войной стране, только вступавшей в нормальную жизнь.
Господи, как же оно быстро раскручивалось, это новое "красное колесо", уже чавкающее в кровавых ручьях: сердца тысяч и тысяч людей еще не смирились с трагедией январской ночи на окраине Минска, когда на заметенной снегом улице были обнаружены тела Соломона Михоэлса и походя уничтоженного театрального критика Владимира Голубова, сопровождавшего Соломона Михайловича (возможно, по приказу ГБ) в той последней поездке...
Ошеломленная театральная, литературная, цивилизованная Москва, уже не верящая в "автомобильную аварию", еще не ведала, что гроб с изуродованным телом великого актера, мастерски загримированным для его последней роли академиком Збарским, - это сталинская виза на начало невиданной антисемитской кампании, конечная цель которой - массовое истребление целого народа. Сегодня опубликовано такое количество документов, подтверждающих правоту этих слов, что 15 января 1948 года - день похорон Соломона Михоэлса - справедливо считать днем старта нового Холокоста в послевоенной империи Сталина...
Ведь не пройдет и нескольких месяцев, кок летним днем просто закроют Еврейский театра ГОСЕТ, выбросив на улицу десятки талантливых актеров и режиссеров, взращенных здесь Михоэлсом, а после разгрома Еврейского антифашистского комитета, уже в конце декабря 1948 - начале января 1949 года будут арестованы один за другим писатели, поэты, ученые с мировыми именами: члены Президиума ЕАК - Давид Бергельсон и Перец Маркиш, Лев Квитко и Соломон Лозовский, Лина Штерн и великий актер ГОСЕТа Вениамин Зускин (его, как известно, арестуют в больнице спящим и бросят на тюремные нары в больничной пижаме, но вплоть до гибельного финала он будет тверд: "Не признаю себя виновным ни в националистической, ни в шпионской деятельности").
Тема разгрома и гибели ЕАК до сих пор полна "белых пятен". Но одна за другой появляются книги-исследования, открытия и факты которых поражают и сегодня: отсылаю заинтересованного читателя в первую очередь к книге Владимира Костырченко "В когтях у красного фараона" (1994), которая никого не оставит равнодушным. Прежде всего, честностью исследователя и скрупулезно внимательным отношением к столь сложному материалу истории. Казалось бы, шаг за шагом я прошла и те шесть лет, что связывали мою маму с ЕАК, и те 229 дней, что провела она в камерах Лубянки и Лефортово - вплоть до ноябрьского вечера 1950 года, когда истерзанная сорокалетняя женщина вступила в расстрельный лефортовский подвал... Жизнь предложила мне несколько невероятных ситуаций и встреч-головоломок, которые так или иначе доносили скупые вести о ней из ада. Все эти годы я искала правду о маминой судьбе, яростно, настойчиво, не без результатов. И, пока живу, буду искать дальше. С помощью таких исследователей, как научный работник Государственного архива России Владимир Костырченко, - тоже.
Loading...

Моя мама Мирра Железнова первой опубликовала в европейской и американской прессе (лучшие из материалов газеты "Эйникайт" по каналам Совинформбюро сразу же передавались на Запад) списки Героев Советского Союза - евреев. К концу войны этого звания удостоились 135 моих соплеменников, презиравших смерть от немецкой пули или снаряда - еще и потому, что дОма их ждали только пески Бабьего Яра и безымянные могилы родных.
Сто тридцать пять Героев Советского Союза - евреи! Мало того, что это был невероятно высокий процент для полумиллиона солдат и офицеров - евреев, сражавшихся на фронтах Великой войны, но это в корне меняло иерархию межнациональных отношений: выходило, что вслед за русским народом-победителем, ноздря в ноздрю, шел маленький, на треть истребленный, но не сломленный еврейский народ-Герой. Вот этого Мирре Железновой и не простили, затаившись до поры: на единственном допросе 20 мая 1950 года (в мамином деле есть только одна страница того допроса и приговор "к высшей мере") публикация цифры 135 стала одним из главных предъявленных ей обвинений.
Сегодня этими данными открыто пользуются крупнейшие военные историки, и мальчик-экскурсовод в иерусалимском музее Яд Вашем так заканчивает рассказ о героизме еврейского народа в годы Второй мировой войны: "Около 135 солдат и офицеров Советской армии награждены Золотой звездой Героя..."
Не "около" - поправляю его я: за точностью этой цифры - еще одна погибшая душа, судьба моей красавицы-мамы.
А когда он склоняется поцеловать мне руку, вновь и вновь начинаю внутренне терзать себя вопросами без ответа: какая государственная тайна могла быть в перечнях ненавистных Сталину фамилий, если каждый список был тщательно заверен в отделе кадров ГЛАВПУРа? Все данные (конечно, не без протекции моего отца, остававшегося до пятидесятого года главным редактором нескольких военных изданий) мама получила в Седьмом наградном отделе ГЛАВПУРа - по официальному запросу, подписанному Соломоном Михоэлсом, с одной стороны, и разрешению Александра Щербакова, если не ошибаюсь, с другой. Во всяком случае: когда летом пятидесятого года моего отца, уже уволенного со всех постов, будут исключать из партии за "потерю партийной бдительности", он сумеет настоять на экспертизе и доказать, что все списки Героев Советского Союза были получены Миррой Железновой вполне официально.
Только и это не могло спасти ни маму, ни военного чиновника, выдавшего ей "государственную тайну"; Владимир Костырченко заканчивает свою книгу кратким постскриптумом: полковник наградного отдела ГЛАВПУРа, предоставивший списки людей, героически сражавшихся за Родину, был осужден на 25 лет лагерей строгого режима.
Но разве только о героях фронта писала мама? В ЕАК в начале 1942 года ее привел сам Илья Эренбург - как талантливую и уже известную, несмотря на молодость, журналистку: до войны она много писала о театре, кино, ее хорошо знали в писательской среде.
Работа в ЕАК и в "Эйникайт" была ее, Мирры Железновой, личной войной с нацизмом, ее сражением с опасностью нового Холокоста. И вполне понятно, что кроме очерка с эффектным названием о женщине-снайпере Людмиле Павличенко: "Глаза женщины, сразившей 185 мужчин", она писала в основном о горьких жертвах Холокоста, о злодеяниях фашистов на Украине и в Белоруссии, о евреях - героях партизанской войны, о людях фантастических судеб, которым помогали избежать смерти крестьяне Польши, жители оккупированной немцами Голландии, организовывавшие побеги евреев из гетто, из лагерей смерти. Наш дом в Нижнем Кисельном переулке постоянно заполняли самые невероятные люди, чьи рассказы я впитывала в себя. Помню ошеломивший меня рассказ горькой жертвы фашистского ада Сонечки Гурвич, исповедь ее истерзанной души (этот материал, спасибо за то Илье Альтману, отыскавшему мамины рукописи в государственном архиве РФ, опубликован в "Неизвестной Черной книге", вышедшей несколько лет назад), помню красавицу-девушку в гимнастерке с пустым рукавом и... звездой Героя. Она вырвалась из лагеря где-то в Белоруссии, ее ранили при побеге, она прошла путь в лесах, подобный маршруту Мересьева, потом подобрали крестьяне, не выдали, выходили, как могли, связали с партизанским отрядом, где она и воевала, и вот возвращалась туда, получив награду в Москве... Это - счастливая история, по крайней мере такой на конец 1943 года она осталась в моей памяти, но сколько жестоких трагедий я узнала, а мама записала тогда.
Не случайно при обыске у нас забрали лишь 133 машинописных листка (Мирра Железнова готовила свою книгу документальной прозы обо всех и обо всем, что увидела и услышала на дорогах войны), да еще фотографию мамы в почетном карауле возле гроба Михоэлса и... золотые побрякушки, вызвавшие самый горячий интерес у представителей советской Фемиды, К моему горькому счастью, в книгах они не разбирались, а потому ограничились потрепанной дедушкиной пасхальной Агадой и еще почему-то воспоминаниями Сергея Аллилуева из почти уничтоженной Сталиным семьи его жены Надежды... А мамины листки их волновали только в связи с темой еврейства: дело в том, что некоторые ее очерки должны были войти в знаменитую "Черную книгу", и на черновиках стояли эти пометки.
Впрочем, в истории этого издания и до сих пор много белых пятен. Не буду касаться сложной и запутанной истории создания "Черной книги", которой вот уже почти полвека занимаются историки и литературоведы, но замечу лишь: к гибели писателей, входивших в состав Президиума ЕАК, эта многолетняя работа тоже имела отношение. В те первые послевоенные годы сталинские сатрапы уже причисляли к "националистической пропаганде" всякое упоминание о злодеяниях фашистов именно к еврейскому народу.
Впрочем, подготовка к новому Холокосту на территории Советской империи готовилась Сталиным и его приспешниками еще со времен Великой Отечественной войны, когда, например, из Центра последовало секретное указание не принимать евреев в партизанские отряды. Накопление агентурных данных на сотни и сотни ни в чем не повинных людей началось еще в 1944 году, но приобрело пугающий размах уже в 1946 году, когда на пост руководителя МГБ пришел циничный палач Абакумов, почувствовавший подспудно черную страсть и дальние цели вождя. Однако в сценарии истребления российского еврейства главной темы не хватало. Не было и намека на столь вожделенный тираном террор, на хоть самую малость документированных материалов о попытках покушений на его власть.
ЕАК, созданный в августе 1941-го, был обречен на гибель с первых минут своего существования. По выражению писателя A.M. Борщаговского, автора трилогии "Обвиняется кровь", он "оказался идеальной площадкой для осуществления злодейских замыслов, для истребления не только ненавистных палачам наборных еврейских шифров, так называемых квадратных букв, но и живых, добрых, всю жизнь занятых благородным трудом людей".

история ЕАК

к оглавлению "Живого идиш"

на главную страницу

Источник: журнал "Русский еврей"



Rambler's Top100
В сороковую годовщину гибели ЕАК в Государственном архиве РФ на Петровке была выставка документов, поднятых со дна архивной истории. Я пришла туда утром, когда посетителей еще не было, а ушла вечером, несколько раз обойдя зал, вчитываясь в документы, запоминая каждый, зо которым, как я понимала, стояли акты и мизансцены разворачивающейся трагедии ЕАК.
Я всё пыталась отыскать тот миг, когда мамин уход из Комитета еще мог спасти ей жизнь. Но не было такого мига и мгновения: каждый из комитетчиков был "под колпаком", каждая партия писем евреев, адресованных депутату Моссовета Соломону Михоэлсу, фиксировалась наверху как доказательство "опасно растущей" (как было сказано в одном из гебэшных донесений роли ЕАК в жизни послевоенного общества.
Много позже - в годы перестройки, когда стали открываться некоторые тайники лубянского Аида, мне довелось узнать, что в те же дни и часы, когда убили мою маму (23-24 ноября 1950 года), были расстреляны; Давид Смородницкий, начальник медсанчасти ЗИСа; старший оридинатор медсанчасти Арон Финкельштейн; заведующий комбинатом общественного питания завода Борис Персии; инспектор дирекции ЗИСа Мирон Клямкин; директор завода погрузочных машин Эдуард Лившиц и другие, ни в чем не повинные люди, имена которых заняли бы добрую страницу журнальной площади. Они никогда не встречались с мамой, может быть, были упомянуты в ее очерках как одаренные певцы или танцоры? Уничтожено было и инженерное руководство завода. Но истинная оторопь берет, когда читаешь одно за другим (об изысках фантазии или стиля на Лубянке не задумывались: красное колесо чавкало и требовало новых жертв) стандартные определения Военной коллегии о причастности невинных людей к "контрреволюционной террористической организации на заводе ЗИС", с идиотическим однообразием предъявленные молодой надомнице промартели "Зоря" Елене Топорковой, методисту лечсануправления Кремля Ольге Ростовцевой, ее юной дочери, начинающему химику Ирине Ростовцевой ("шпионаж", "враждебная деятельность", связанная с ЗИСом) - все они были расстреляны 20 апреля 1950 года, еще до первых допросов мамы. Но - по "делу ЗИСа", которое так и не стало "делом". Никто из них никогда не слышал фамилии моей мамы...
С той поры минуло полвека. Шестнадцатилетняя девчонка, в общем, выстояла, встретила немало добрых людей, о некоторых из них попробую рассказать здесь, потому что все они имеют то или иное отношение к судьбе моей мамы, но - видит Бог - не прощаю себе детской глупости: именно в тот вечер, 4 апреля, меня за озорство выгнали с урока химии. Школа, где я училась (на территории Рождественского монастыря), была напротив нашего дома, в Нижнем Кисельном переулке: можно было перебежать улицу за минуту-другую и еще застать, увидеть маму. А я уныло стояло у окна, размышляя, как добыть свой портфель и побыстрее слинять из школы: начало апреля было студеным, и каток "Динамо" на Петровке еще работал. Не "отметиться" там было бы попросту "дурным тоном"... Няня рассказывала потом, что когда они пришли, мама разговаривала по телефону (возможно, и этот звонок, кок и липовый вызов в "Литературку", были частью тщательно разработанного сценария, в котором не должны были возникнуть сбои).
Приветливо улыбающаяся, элегантная, в моем любимом, трижды лицованном, но таком мягком и пушистом серо-розовом пальто, она внешне спокойно откликнулась на предложение пройти ненадолго на Кузнецкий мост, 24 в приемную Министерства госбезопасности: "ответить на несколько вопросов" о работе в ЕАК и газете "Эйникайт"...
Что она чувствовала в те минуты, когда на просьбу позвонить отцу на работу и предупредить, что задержится в городе, услышала нарочито-беспечное: "Не стоит, вы вернетесь раньше!". Поняла ли, прозрела ли ужас случившегося и с ней, и только ради спокойствия домашних уходила с улыбкой на лице? Ведь к весне пятидесятого года из постоянных сотрудников Еврейского комитета на свободе оставались только мама, да еще несколько внештатных переводчиков и редакторов. Тому, казалось, существовало объяснение: Соломон Михайлович Михоэлс своим последним приказом уволил несколько женщин, и маму в том числе, из ЕАК с 1 января 1950 года: "по сокращению штатов"... И когда приезжал к нам попрощаться перед Минском (где-то числа 7-8 января), разговор об истинных причинах этого события у них с мамой, видимо, был - они доверяли друг другу с бережной и уважительной теплотой. Интонацию этих бесед (только интонацию!), как и остроты, и подшучивания над "девочкой Земелах" - так называл Соломон Михайлович меня, абсолютно гадкого утенка, я забрала с собой во взрослую жизнь как особую драгоценность. Но маминых последних слов, обращенных именно ко мне, может быть, самых главных в нашей с ней недолгой и счастливой, от взаимной любви, жизни, уже не узнаю никогда.
А когда прибежала домой минут через тридцать, дверь мне открыл какой-то военный: в цветах шинелей и кителей я не слишком разбиралась, а вот военные у нас дневали и ночевали - Леопольд Железнов, в годы войны, которая началась для него, заместителя ответственного секретаря "Правды" и главного редактора "Иллюстрированной газеты", 22 июня 1941 года, и после Победы, как я уже писала, оставался главным редактором "Красноармейской иллюстрированной газеты" - так что военными журналистами, еще не снявшими шинели и гимнастерки, наш дом был заполнен с утра до вечера. Но, когда я попыталась пройти к себе в комнату, какой-то незнакомый человек спросил; "Вы - дочь Железновой? Прочитайте..."
Бумажка была маленькая и серая, но буквы на ней были четкие, и они означали, что мою маму Мирру Соломоновну Железнову арестовали, а в квартире сейчас, "согласно санкции прокурора", начнется обыск.
Видимо, на какое-то время я выпала из реальности: помню, один из серых людей давал мне воду, предлагал полежать. Но в ту, новую нежизнь я возвращалась из детства лишь с одной мыслью в голове: мои альбомы с марками, яростная зависть всего класса, были полны привезенными отцом с фронта так называемыми сериями с Гитлером. Мысль о том, что я гублю маму, заставила встать, схватив самый крамольный из альбомов и дневник с признаниями в первой несчастной любви на катке "Динамо", и помчаться в туалет. Но уничтожить крамолу я не успела; лишенный каких-либо интонаций голос произнес: "Дверь не закрывать". А потом чуть помягче: "Ну что ты там прячешь?"
Ответ на мои сбивчивые объяснения был так близок к человеческому общению, что слова и имя этого лейтенанта Ермакова П.П. я запомнила на всю жизнь: "Филателисты свободны от политики. А дневник твой - слово даю - читать не буду". В ту ночь это были редкие по доброте слова.
Впрочем, о лейтенанте Ермакове речь еще впереди. А пока квартиру, такую твою, родную и красивую, где каждая вещь связана с мамой и знает свое место уже долгие годы, заполнили чужие люди - "понятые", среди которых и вечно пьяная дворничиха, и нечистый на руку управдом Вдовин, разворовавший весь дом за годы эвакуации, и что-то совсем незнакомое, пахнущее мокрыми валенками и несвежей кислятиной...
Шестнадцать часов обыска в полной тишине, прерываемой лишь резкими вопросами - к отцу: "Есть оружие? Сдать"; ко мне - "Где сберегательные книжки", а их в нашей семье, содержавшей и маминых, и папиных родителей, и вечно помогавшей кому-то, и вовек не было. Но поверить в это им было трудно, а потому долго и нудно расспрашивали старенькую няню - и про отсутствующую дачу, и про тайные вклады: "Да оне оба морковки от картофеля не отличат, только стучат все на своих машинках"...
После многочасового бессонного издевательства над Домом и его обитателями ушли, прихватив 133 машинописных листка ("Ваша мать писала только о евреях?"}, да коробочку золотых побрякушек, завещанных мне дедом. Лейтенант П.П.Ермаков поразил вновь, если можно было чем-то вывести меня из состояния отчаянного отупения в ту ночь: например, взяв дорогую брошь, ломал ее пополам, а на вопрос подельников: "Ты что?" отвечал небрежно: "Да вот искал двойное дно. Но не будем же мы этот хлам брать. Ах, это из гарнитура? Ну и оставьте девочке, золото-то дутое". Или, подходя к книжным шкафам, ронял как бы между прочим: "Школьная литература, это, видно, девочкина". Так этот незнакомый человек подарил мне главное богатство семьи - все издания "Академии", которые родители собирали еще с питерских университетских времен, а потом попытался сохранить и мамин гардероб (когда в начале 1956-го, получив справку о посмертной реабилитации мамы, я понесу ее в институтский отдел кадров, у кадровички глаза полезут из орбит: "А нам говорили - ты генеральская дочка, такая всегда "надетая"). Так что и несколько лет спустя после маминой гибели этот странный молодой лейтенант оказал мне услугу: во время "дела врачей" моя группа в Институте легкой промышленности, куда меня были вынуждены принять из-за медали, решила устроить мне, единственном еврейке на потоке, бойкот. Он, правда, провалился из-за железной позиции нескольких мальчишек-евреев, окруживших меня непробиваемым кольцом заботы и тепла, но и в отдел кадров моих соучениц-расисток тоже вызывали: "Да вы знаете, на кого полезли?" (По одежке встречают)... А была я в ту пору дочерью безработного и абсолютно надломленного человека, который и оставался в этом существовании только из-за боли за судьбу дочери... Хотя и в кошмаре ежедневных хождений на Кузнецкий мост [приемная МГБ), редких разрешений передать деньги (200 рублей) в окошечко Лефортовской тюрьмы, моих постоянных и до поры безответных писем "товарищу Сталину" со страстными доказательствами безвинности мамы, - отца поддерживало удивительное постоянство людской доброты и бесстрашия. От нас не отказались очень многие папины коллеги и друзья: то Кукрыниксы (тридцатилетняя дружба) умоляют: "Леопольд, погибаем от обилия работы, напиши за нас статью в "Правду", выручи!". А потом, зная крутой отцовский нрав, присылают не деньги, а новенький телевизор КВН-49. То соберутся самые близкие друзья во главе с Петром Николаевичем Ивановым, которого отец в конце тридцатых спас от изгнания из "Правды" после ареста его брата, и решат: девочке надо заниматься спортом, а потому я в одночасье становлюсь обладательницей теннисной ракетки и ученицей самого Евгения Корбута. Рассказываю об этом потому, что с теннисным кортом "Динамо" связана еще одна невероятность в мамином деле. В это, наверное, очень трудно поверить, я не знаю других таких фактов и не обижусь на людей, сомневающихся в истине моих слов. Но однажды, 4 июня, то есть уже после допроса 20 мая, кто-то из дирекции корта позвал меня к телефону. Незнакомый человек сообщил, что он "купил все учебники для 10-го класса" и просит меня забрать их у него сегодня же, в четыре часа дня возле станции метро "Таганская". А будет он в бостоновом костюме и красном галстуке.
Как объяснить, что я поняла в одну минуту: это от мамы! И уже через сорок минут стояла на Таганке,
Белобрысый, деревенский по виду паренек в бостоновом костюме и модном "стиляжьем" галстуке, все время улыбаясь, словно и впрямь пришел на свидание, подошел ко мне сам: "А ты вправду похожа на маму" и быстро сунул в руку кусок серой оберточной бумаги ("Из ларька" ~ объяснил он; значит, наши деньги доходят?). И - канонада вопросов: "Отец арестован? Тебя в школе не тронули? Квартиру забрали целиком, или?.. В общем, если станет еще хуже, мама велела тебе уйти к Волынским..." Это были наши единствен-ные родственники, не отказавшиеся от меня с отцом в самые тяжкие времена. В шкатулке с письмами погибшего на фронте сына моя тетя сохраняла и тот листок серого крафта - записку от мамы, отчаянный и последний крик ее любви и прощания с нами. Мама сумела объяснить, что это конец нашей с ней жизни: "Обвинения чудовищны, я ничего не подпишу, и - значит - мы никогда не увидимся". Она нашла такие слова любви для отца, которые дали ему силы жить... Она попыталась умолить меня не идти в журналистику, хотя в нормальной жизни очень гордилась моими первыми работами: "Моя профессия меня погубила..."
Прости меня, родная, я очень пыталась стать инженером, дизайнером, переводчиком (у меня три диплома), но литература и журналистика переселили все. Это - единственное из завещанного тобой, что я не смогла выполнить... А вот отцо сохранила, вернула к жизни, заставила бороться: он многократно откажется от навязываемого ему развода с мамой, не ведая, что уже через семь месяцев ее, не давшую показаний ни на одного коллегу, не будет в живых. А в пятьдесят первом, 24 января, как только в нашу квартиру вселят семью одного из самых страшных палачей и подручных Рюмина - недоброй памяти памяти полковника Родоса, лично пытавшего, как выяснилось из доклада Хрущева на XX съезде, и Косиора, и Рудзутака, - отец подаст жалобу в Народный суд г.Москвы на действия работников МГБ, проводивших не обыск, а грабеж квартиры. И... выиграет этот процесс. Понимаю, что поверить в это трудно, ведь и друзья считали его потерявшим рассудок от горя, но все документы, которые я храню, подтверждают: Народный судья третьего участка Коминтерновского района г.Москвы Алмазов летом 1951 года решил дело в пользу отца, оставив МГБ и семейство Родосов без многих очень дорогих нам вещей из прошлой жизни. С родней этого "ублюдка с куриными мозгами" (из доклада Н.С. Хрущева на XX съезде КПСС, февраль 1956 года), не сильно отличавшейся от самого палача, нам пришлось прожить еще долгих пять лет - вплоть до маминой реабилитации.
А зимой пятьдесят третьего, в разгар черносотенной оргии в Москве, измаявшись на случайных заработках, Леопольд Железнов напишет письмо в ЦК КПСС, очень близкое по тональности к знаменитому письму Михаила Булгакова. И случится еще одно чудо: ему предложат работу ответственного секретаря в "Журнале мод"... Я объясняю дерзость этих поступков не отчаянием, но поразительным благородством человека, сделавшего в свое время много доброго самым разным людям: иногда возникала ответная реакция. Если эти строки прочитает кто-то из читателей очень популярного в 50-80-е годы журнала "Юность", где отец проработал, со дня рождения журнала, 33 года ответственным секретарем, пусть обратят внимание на фамилии Валентина Катаева и Мэри Озеровой: это они повсюду разыскивали отца в начале пятьдесят пятого, когда подобный подбор коллег для будущего журнала был еще поступком рискованным: и до XX съезда, и до реабилитации ЕАК оставался длинный год.
Вообще мы встречали в те годы много проявлений человеческой доброты и бесстрашия. А потому до сих пор мучает мысль, кто же был тот паренек в красном галстуке, рисковавший собой, чтобы узнать, живы ли муж и дочь красивой измученной женщины, написавшей ему на обороте записки: "Умоляю, исполни последнюю просьбу страдающей матери..."
Маму запугивали, говорил тот паренек, что с отцом все покончено (мы с ним и впрямь прощались каждую ночь, которую проводили в полудреме, не раздеваясь), и что меня ожидает детприемник. Ленточка, выплетенная из косы, по настоянию моего невероятного знакомца, должна была убедить маму, что я жива и здорова. Боясь провокаций, мама дала загадочному посыльному телефон квартиры профессора Волынского; по счастью, там знали телефон теннисного корта и не испугались дать его незнакомому человеку.
Ну, а лейтенант Ермаков? За годы, проведенные в коридорах приемных Госбезопасности (первые полтора года я и уроки там делала, дожидаясь своей очереди, чтобы только спросить: "Где моя мама?" и услышать в ответ стандартное: "Вас вызовут, следствие идет"), я не встречала людей, способных хоть на толику доброты или сострадания. Менялись кабинеты, менялись фамилии на конвертах, которыми я бомбардировала то Абакумова, то Серова, то самого Берию, но ответы были одинаковыми: следствие по делу вашей матери еще не закончено... Зачем нужна была эта тупая жестокость, если моей мамы уже не было на свете? Зачем уже после ее гибели нам было обещано свидание с ней и передан список вещей, которые можно собрать ей в дорогу: теплая телогрейка, валенки, меховой капор?
И зачем, когда отец подал заявление в ЗАГС нашего района о маминой судьбе (после смерти Сталина он делал это каждые полгода), нам всякий раз присылали сообщения о ее смерти с разными датами и причинами гибели: пневмония, инфаркт, сердечная недостаточность?.. Видимо, ведомство истребления имело свои законы и предписания...
Одним словом, даже когда моя жизнь изменилась в одночасье - встречей со своей единственной любовью, рождением маленькой Миррочки, которую я ждала как спасение от прошлого, о странном лейтенанте Ермакове я не забывала. И только много лет спустя, на каком-то банкете, где ухаживать за мной был "приставлен" некто, гордо назвавшийся полковником госбезопасности, я услышала, что зря, мол, разные-всякие журналисты и писатели чураются рыцарей Лубянки: вот, скажем, поколение моего банкетного знакомого с университетским дипломом шло но эту государеву службу в 1955-56 годах ради очищения и самой идеи, и рядов, замаранных кровью невинных. Тогда я робко спросила: не встречалось ли вот такое имя? Даже объяснила причину вопроса. И услышала: "Это я запомнил: капитан Ермаков Петр Петрович был первым, кто застрелился после XX съезда..."
Легенда? Совпадение? Но как хочется верить, что и у совести есть память. Тем более что далеко не всегда раскаяние принимает форму Истины. Вот еще одна история из моей незакончившейся. борьбы за полную правду о маминой трагедии. Я уже упоминала, что беспрерывно писала письма в десятки инстанций все пять лет глухого молчания о судьбе Мирры Железновой.
Молодой в ту пору полковник Терехов, в будущем, если не ошибаюсь, заместитель Генерального прокурора СССР, принявший дело ЕАК к пересмотру еще в 1954 году, даже принял в качестве документа весь архив маминых выступлений в пеати, собранный и переписанный мною по крохам и в Ленинке, и в архивах газет. Я боролась яростно и настойчиво, требуя ответа: за что? И где моя мама?
В ту пору это было уже не бесстрашие: шел 1955 год. И вот В момент получения справок о посмертной реабилитации членов ЕАК в Главной Военной прокуратуре, меня - единственную среди вдов и дочерей (хотя моими горькими подругами в тот январский вечер 1956 года были и вдова Давида Бергельсона, фамилию которого я уже носила в то время, и Фира Маркиш, и дети Шимелиовича, Лозовского), вдруг поставили в известность: меня примет через несколько дней председатель Военной коллегии Верховного суда Союза ССР генерал-лейтенант юстиции А. Чепцов.
В назначенный день и час на Поварской, 31 (бывшая ул.Воровского) меня и впрямь принял добродушный человек, похожий на актера Яншина, расспросил о самочувствии (вскоре должна была появиться но свет моя Миррочка) и - во что уже никак нельзя было поверить - как добрый дядюшка стол уговаривать начать новую жизнь, выразительно поглядывая на мой восьмимесячный живот: "Мы не можем найти следы пятнадцати миллионов человек, жертв тридцатых-сороковых годов. Я клянусь вам, что ничего не зною о судьбе вашей матери, и поиски будут продолжаться..." Потрясенная этим приемом и "скупой мужской слезой" на щеке генерал-лейтенанта, я и не предполагала, что передо мной - убийца моей матери. Это его подпись стояла под приговором о высшей мере, приведенном в исполнение 23 ноября 1950 года, в те самые дни, когда прощались с жизнью и заводчане, никогда не видевшие журналистки Мирры Железновой, которых в земной жизни объединила не "террористическая" фантомная деятельность, а лишь случайность рождения, еврейская кровь.
Разве у этого кровавого побоища с мирными людьми есть какое-нибудь иное название, кроме истребления народа, то есть Холокост?
И еще: есть ли объяснение у такой изощренной подлости, как вызов к себе в кабинет дочери тобой же расстрелянной женщины? И крокодиловы слезы - это тоже входило в "протокол" издевательств над близкими жертвы?
Вопрос для психиатров, хотя ответить на него попытался глубоко уважаемый мной и безупречно честный человек A.M.Борщаговский в своем романе "Обвиняется кровь": на основании документов он выстраивает линию Чепцова как драматическую. Тот, по словам писателя, пытался послать дело членов президиума ЕАК (уже в 1952 году) на доследование - так якобы потрясли его мужество и несгибаемость подсудимых. Известно, что Чепцов и в самом деле обращался в Политбюро с письмом о необходимости доследования писательского дела, дошел до Маленкова, но тот сатрап вождя строго приказал выполнять решение Политбюро и Сталина. Однако, что стояло за вдруг пробудившейся совестью Чепцова, еще не извес-тные истории подковерные игры в Кремле, страх за собствен-ную карьеру и жизнь - ведь ему, Челцову, противостоял кровавый оборотень Рюмин, или какая-то очень крупная поддержка в стане членов Политбюро, втайне противостоящих Сталину? Одно могу сказать: для меня Чепцов и его кровавые подельники по "тройке" убийцы и палачи. Надеюсь, им нет и не будет прощения ни в одном из кругов Ада. Никогда.
У истории тех лет еще много загадок, и я не знаю, хватит ли моих дней, чтобы достучаться до дверей Истины. Вот одна из них: в 1998 году, на конференции, отмечавшей 45-летие со дня расстрела 12 августа 1952 года, известный историк Владимир Наумов сообщил, что в недавно рассекреченном архиве Сталина найдено дело Мирры Железновой, заведенное госбезопасностью в декабре 1952 года. То есть через два года после убийства мамы: в этой мистерии она выступала как глава террористической организации, объединявшей такие авторитеты нашей оборонной и атомной промышленности, что Наумов отказался называть их имена.
Что же это было: параноическая фантазия Сталина и его кровавых дружков, на случай успеха нового всесоюзного Холокосто и выселения евреев? Подготовка на заклание и ученых, и руководителей оборонной промышленности? Но какому Кафке приснится такой разворот событий? И какой детской сказкой кажутся мне теперь американские триллеры, созданные фантазией душевно больных людей?..
Я очень надеюсь найти ответ на этот вопрос: моя судьба одаряла меня встречами с добрыми и честными людьми в самых запредельных ситуациях... Надеюсь, их не стало меньше, чем негодяев.
И последнее: мне всегда казалось, что только фашисты, с их маниакальной педантичностью, позволяли себе фотографировать людей на пороге смерти, за минуту до смерти, за мгновение до выбитой из-под ног табуретки. Я ошибалась. Как и фашисты, их предтечи - советские коммунисты - фотографировали и "приобщали" к делу снимки людей, обращенных в нечеловеческое состояние.
...Потухшие глаза на изуродованных пытками и побоями благородных лицах Бергельсона, Лозовского, Шимелиовича. Какая же это мука: узнавать и не узнавать добрых сказочников детства, великих актеров и красавцев-поэтов в отрешенности смертников. С середины 1990-х, когда "Вечерняя Москва" начала публиковать так называемые расстрельные списки, мне не дают спать фотографии людей, старых и молодых, расстрелянных "просто так", по воле злодея.
В этом сатанинском лабиринте и лицо моей мамы. Ее последняя, "расстрельная" фотография: горящие, не сломленные глаза на лице, уже не принадлежащем этой реальности.
Я передала их глубину южной ночи моим дочерям, и теперь они сверкают на лицах твоих пятерых внуков, мамочка. Они очень разные, эти ребятишки, но глаза у них - твои, излучающие глубокий и сильный свет. И не признающие поражений... Даже за чертой Жизни.